Odessa Daily Мнения Виктория Колтунова
Виктория Колтунова: Реквием по отцу...
Odessa Daily
28 июня 2019 в 13:2224 июня, ровно двадцать лет назад, в полдень, ушел в небеса Григорий Колтунов, певец киногероев, за которых никогда и никому не будет стыдно... Ровно через год в такой же день, я написала этот "Реквием".
Посвящается памяти великого одессита, кинодраматурга Григория Колтунова. Фильмы, поставленные по его, более чем 60 сценариям, принесли мировую славу советскому кинематографу, собрав за свою экранную жизнь целый букет международных наград. Достаточно назвать "Чрезвычайное происшествие", "Гадюку", "Месть" по Чехову, "Максимку", "Зеленый фургон" (первый, черно-белый, 1959), а сценарий к фильму "Сорок первый" первый и последний раз в истории Каннского фестиваля был награжден "Золотой пальмовой ветвью" именно: "За сценарий и никакой другой компонент". Экранная тетралогия по книге классика фарсидской поэзии Фирдоуси "Шах-Наме" положила начало развитию таджикской кинематографии и была закуплена 80-ю странами. Написаны сценарии всех 4 фильмов были фарсидскими бейтами, и даже специалисты не сразу отличали стихи величайшего поэта древности от стихов, дерзнувшего встать с ним рядом нашего современника.
В нашей совместной жизни было два самых значительных момента: один из них я не помню совсем, а второй не забуду никогда. Первый момент, когда мы впервые увидели друг друга, мне было от роду три дня. Второй, когда я держала свою руку на его плече, а он умирал. Между двумя этим днями прошла вся моя жизнь, неразрывно связанная с ним. Легко ли жить рядом с великим человеком, прикрученной к нему тесным пространством советской коммуналки и тоталитарных государственных невозможностей? Матери было легче, она растворялась в нем, а я нет, а потому многие коллизии, остро встававшие между нами, и сейчас жгут невыносимой болью.
Но вот что видится издалека, сквозь дымку времени: никогда не было, не помню я ни одного с ним конфликта, завязанного на мелочной, на материальной или бытовой основе. Словно мелочи и быт не существовали в его жизни, в жизни нашей семьи. Когда от меня ушли отец и мать, но еще не возникла столь острая тоска по ним, как это бывает со временем, я уже ощутила какую-то другую, непонятную, острую недостаточность и понадобилось задуматься над этим, чтобы осознать - вот чего мне стало не хватать в жизни с их уходом - атмосферы той высокой порядочности, кристальной чистоты и возвышенности, что царила в нашей семье. Она шла от них обоих, но все-таки он задавал в этом тон. Никогда, никогда я не помню, чтобы в нашей семье обсуждались и даже произносились два слова - деньги и национальность - эти слова считались вульгарными, пошлыми, они были табу. Сказать, например, "а он такой-то национальности", казалось стыдным, невозможным. Самым ругательным семейным словом было слово - "бездарь", но зато уж и казалось таким оскорбительным, что после того, произнесший эту гадость, немедленно бежал перед обиженным извиняться.
Вместе с ним ушла часть моей жизни. А иногда, кажется, что нет, ушло целое, а я осталась, как часть его, как выгрызенный временем месяц. Однажды в волшебный крымский вечер меня попросили назвать три самых лучших момента в моей жизни. Я назвала: первый - ночью, мы с отцом бродим босиком по теплому песку Азовского моря, отыскивая на жалобный крик чайку с поломанным крылом. Мы ее не видели, шли на крик, отец хотел наложить ей шину из веточек, чтобы срослось крыло. Второй случай: мы стоим, обнявшись, у окна гостиницы "Украина", молча смотрим, как медленно оплывает книзу солнечный диск, а потом разом вдруг поделились своими мыслями, рожденными этим зрелищем, и оказалось, что они совпали. И третий: мы ждем переодевающуюся в соседней комнате певицу Елену Образцову, а пока ее нет, концертмейстер Важа Чачава перебирает на рояле шопеновские фразы. Его пальцы исторгают из клавиш не звуки, не музыку, исторгают восторг и сладкую боль, и трепетанье, и снова глядя друг на друга, мы с отцом понимаем, что чувствуем одно и то же, и нам незачем говорить, и именно то, что нам незачем говорить, и есть счастье. Много раз потом я думала, что счастлива оттого, что человек меня понимает, но самое большое счастье испытала тогда, когда нам с отцом вообще не надо было прибегать к словам, все лучшее - связано с ним и нашим общим, тождественным восприятием бытия.
Однажды мы рассуждали с ним о том, что каждый герой не есть порождение своего времени, а порождение своего автора, герой сложен в меру сложности своего автора, зеркальное отражение ипостасей своего демиурга. Так вот - у отца нет героя, за которого было бы стыдно. У него нет героя, который выразил бы какие-то внутренние плохие черты своего автора. Даже если это был отрицательный герой, он был просто по-человечески слаб, но не более. Жестокости, подлости, примитивной животности в его героях нет.
Говорят: "Человек не от мира сего". Про отца можно было сказать: "Человек не от времени сего". Он промахнулся веком, по сути, будучи творцом первой половины 19-го. И творил собственную жизнь тоже по правилам 19-го. А потому так часто входил в диссонанс с окружающим миром. Его не понимали, одни восхищались, другие его ненавидели, третьи считали своим кумиром. Он был личностью слишком крупной, чтобы угодить всем. Иногда трезво, реально и мудро прозревал суть вещей, а иногда словно бы играл собственного героя, действуя в рамках условно-литературной выдумки. Он бывал капризен словно девица, настаивая на своем, но если оппонент мог доказать свою правоту, немедленно соглашался с ним и признавал свою ошибку. И делал это искренне и радостно, оттого, что истина все-таки нашлась. Он мог восхититься красотой аргумента своего противника, на что способны только большие души.
Красоту он ценил во всем: в слове, жесте, женщинах, но более всего - в поступке. Утверждая: "Кино должно быть школой благородства", он прожил свою жизнь так, словно был лучшим и блестящим воспитанником этой школы. Многие его сценарии были написаны им в соавторстве, абсолютно ему не нужном. Мастер высочайшего класса, он не нуждался в подмастерьях. Зачастую это были просто люди, которым он хотел помочь пробиться в литературу, или авторы неудачной заготовки, перерабатываемой им до неузнаваемости. Но всегда его соавторы, даже самые условные, стояли с ним в титрах по алфавиту и гонорары делились только поровну, даже если "соавтор" не написал ни строчки.
Он был способен до копейки отдать постановочные за восстановление одного только кадра, вырезанного ретивым чиновником, годами содержать друга, оставшегося без работы, но тут же одним словом, до жуткой боли, обидеть меня, свою дочь, но не мог заставить себя разлюбить.
Может в этом и заключались мои с ним сложности. Он и меня писал как роль, но я была другой героиней. Он писал нежную, покорную женщину, чьи добродетели поддерживали бы мужчину в его житейской борьбе, а я по характеру лидер, жесткий, упрямый. Такой же, как и он. Гораздо легче ему было с моей старшей сестрой Еленой, он называл ее Лешечкой, она была его идеалом дочки, ему нравилось, как она лепила свой образ нежной вкрадчивой кошечки, и иногда он рассказывал мне как это здорово любить свою дочку, имея в виду именно Лену, забывая о том, что я тоже дочь, потому что я была ему менее чем дочь, но зато и гораздо более - я была его соратником.
Под одной крышей, за одним столом, вместе в поезде, вместе в экспедиции, вместе на разгроме в сценарной коллегии, вместе на получении звания в Таджикистане, вместе в Болшево, вместе на знаменитых московских кухнях.
Он мог ворваться в три часа ночи в мою комнату, и долго трясти меня за плечо: "Да, проснись же, послушай какой гениальный эпизод, я написал…"
И услышать от меня злое, сонное, предрассветное: "Ну и ничего гениального не вижу, такого, чтоб до 9-и не подождать…"
До боли добрая внутренне, но все-таки жесткая в поведении, максималистка во всем, в том числе и языке, я ненавидела уменьшительные суффиксы и никогда не употребляла их ни в жизни, ни на письме. Он их допускал, и когда мы правили друг другу тексты, он вставлял их мне, а я безжалостно вычеркивала суффиксы у него.
В конце концов, каждый возвращался к своему варианту, но был доволен тем, что второй прошелся по его тексту, просто так, с точки зрения "а вдруг бы что-нибудь похуже заметил"?
Никогда не употреблявшая в своей речи уменьшительные суффиксы, я и к нему обращалась всегда "папа", но никогда "папочка", не целовала его, никогда не обращалась к нему со словами любви.
И только когда он умер, когда моя ладонь перестала ощущать биение жилки на его плече, я попросила уйти всех посторонних и, закрыв двери, легла лбом на его ноги и впервые сказала ему, как безумно я его любила, как я его обожала, впервые сказала те ласковые слова с уменьшительными суффиксами, которые ни за что не смогла бы сказать ему при жизни. У него было спокойное умиротворенное лицо, кофейные глаза еще открыты и смотрели нежно перед собой, а душа, витавшая между белыми простынями и вечным небом, наверно слышала мои рыдания и ласки, и тоже впервые отвечала мне тем же.
И не было сердца благодарнее моего в ту минуту, когда его сиделка Ольга Ивановна сказала мне, не зная, что не может доставить мне большей радости: "Он сказал мне про Вас - она мне была большим другом".
Романтик в жизни, романтик в кино, романтик в любви - иногда мне кажется, что Бог не случайно, создав кинематограф в начале века, почти сразу же создал его певца, драматурга-романтика, потому что новорожденное дитя для возмужания, для становления, нуждалось в песне, и отец ему эту песню пел. И не случайно они вместе ушли из жизни, романтическое кино и его певец. Они отдали друг другу все, что могли.
И как хочется еще хотя бы раз услышать: "Викуха, иди сюда, послушай, что я написал…"
Но есть только строчки, уже столько раз перечитанные, все те же слова и буквы, которые уже никогда более не сложатся в другую вязь…
Источник: www.proza.ru
Odessa Daily
Комментарий еще не проверен или был удален